April 4th, 2016

Карпец о Тарковском



Владимир КАРПЕЦ - Искушение Тарковским

«Зеркало» показали в Москве весной 1975 г. Всю неделю стояла ясная, солнечная погода, вполне располагавшая к надеждам – истинным и ложным. Ползли слухи, что показывают очень необычный фильм и всего только в трех кинотеатрах – как сейчас помню, «Таганский», «Витязь», а вот третий забыл – и вот-вот показывать закончат. Фильм, дескать, то ли запретили, то ли готовятся запретить, тем более что сделал его автор «антисоветского» «Андрея Рублева». «Известный сионист, враг русского народа, – сказал нам тогда секретарь комсомольской организации. – Тарковского смотреть не рекомендуется. Кого засечем, пеняйте на себя».

Учился я в «политическом» вузе, и такие слова пустой угрозой не были. Некоторое время назад тех, кто ездил на ВДНХ смотреть полотна с ранее разогнанной «бульдозерной выставки», действительно вызывали и с ними беседовали, хотя простили, тем более что и сами члены комсомольского бюро втихаря ездили.

«Никакого сионизма там нет, он вообще русский, причем дворянин, так что все это чушь собачья, но ходить действительно нечего – там все с «Амаркорда» Феллини слизано, чистый плагиат», – объяснила мне приятельница, любившая на словах пофрондировать, но никогда не шедшая поперек – похоже, она и здесь нашла удобный выход: подчинившись комсомольским боссам, она тем не менее кокетливо, как умела делать, высказала свое «фе» по поводу их некомпетентности.

Чтобы понять, что было сказано, надо понимать язык позднесоветского общения – говорили всё, но очень важно было, как сказать, чтобы не иметь потом неприятностей. Истинный на самом деле «византизм», выработавший своеобразную культуру слова и общения.

Надо признаться, что после многолетнего запрета показанного – вопреки всем слухам – самым широким экраном «Андрея Рублева» я тогда не видел, как и сразу же после него появившийся «Солярис». Почему, сейчас даже и не припомню – скорее всего потому, что в то время решительно отдавал предпочтение книгам перед кино, а смотреть что-то ходил разве что за компанию. Но на «Зеркало» почему-то пошел. А затем несколько раз смотрел и все остальное.

С первых кадров – больного подростка, выполняющего приказы «демиургической» женщины-врача, вместе исчезнувших в черноте экрана, из которой затем вспыхнули колышащееся разнотравье и женщина, сидящая на заборе, и до последних – детей, бегущих меж сосен, той же женщины, уже старухи, колодца – фильм потряс. Потряс до глубины, до основания – он был обо мне самом – наверное, о каждом – рассматриваемом изнутри, но не из подсознания, хотя и его тени, вроде матери под струей воды, дышащей на стекло жены (обеих блестяще сыграла Маргарита Терехова), но все-таки из сверхсознания, в котором судьба человека и история страны составляли единое целое, взмывшее, подобно двум огромным аэростатам в середине фильма, – фильма и о детстве, и о войне, и о любви, и о Родине.

Особенно потрясала субъективная камера (когда героя на экране нет, но все видишь его глазами): запинающийся, читавший текст от автора голос Иннокентия Смоктуновского, перебиваемый стихами Арсения Тарковского – отца режиссера – в собственном исполнении. Вообще-то стихи за кадром – признак дурного вкуса и непрофессионализма режиссера, но у высочайшего профессионала Тарковского это было сознательной «почти пошлостью», во всяком случае, «сентиментальностью», преображенной тончайшей тканью фильма и в чем-то конгениальной пошлейшей «Машеньке» из «Заблудившегося трамвая» Гумилева. Вообще-то весь фильм казался пронизанным тканью классической русской литературы – от «Сумерек» Боратынского до «Крещеного китайца» Андрея Белого, не говоря уже о Тютчеве, Достоевском и русской религиозной философии начала ХХ в.; прежде всего Владимире Соловьеве, Николае Бердяеве, о. Сергии Булгакове (но не о. Павле Флоренском, не Розанове и не Лосеве, что на самом деле крайне важно). Во всяком случае, над инвективами секретаря комсомольской организации нашего курса действительно оставалось только посмеяться и удивиться тупости исходивших свыше директив (только потом я понял, что они все же были не столь тупы, но об этом чуть позже).

Тем более фильм – хотя и об этом поговаривали, видимо, вослед «Андрею Рублеву» – совершенно не был «антисоветским». Скорее наоборот – чтение мальчиком (сыном героя фильма) знаменитого письма Пушкина к Чаадаеву о том, что он никогда бы не мог «переменить отечество или иметь другую историю, чем нам ее Бог дал», документальные кадры событий на о. Даманском в 1969 г., сцена перехода советских войск через непроходимые болота в годы Отечественной войны и особенно эпизод с военруком (где контуженный участник войны, над которым все смеются, бросается на чудом оказавшийся холостым снаряд, чтобы спасти детей) производили – и до сих пор производят – впечатление оправдания советской жизни, своего рода «историодицеи». Весь фильм – это преодоление «диссидентского дискурса» и на самом деле полемика с ним, причем, что очень важно, изнутри его самого.

Тем не менее мой отец, убежденный до мозга костей государственник, тоже посмотревший «Зеркало», сказал: «Это омерзительно». А на мой вопрос – почему ответил примерно так: «Тарковский хуже Сахарова. Сахаров борется с внешними формами, а Тарковский разлагает сознание». Я помню, что с юношеской горячностью тогда хлопнул дверью и ушел невесть куда. С этого момента у меня началась многолетняя – фактически утихшая только за несколько лет до его смерти – распря с отцом, в которой Тарковский был не концом, а только началом, и в которой, как я только сейчас понимаю, прав был он, мой отец.

И еще, посмотрев «Зеркало», я внезапно (хотя «внезапное» – это всегда лишь подспудно зревшее) понял, что никогда не смогу стать «советским служащим», даже высокого ранга, к какому нас готовили в МГИМО. Понял и то, что увидел нечто, внутренне мечтаемое быть созданным самим, причем давно, с детства. Первой мыслью было все бросить и попытаться поступить во ВГИК на режиссерский, но, видимо, природная нерешительность помешала. Помысел этот я, правда, вновь попытался осуществить с началом «перестройки», начав снимать авторское кино, на котором тогда вдруг стали отмывать добытые тяжким общим трудом за десятилетия деньги. Кончилось это все, конечно, полным провалом – после тридцати нельзя ничего начинать, тем более без образования – и совершенно справедливы были слова директрисы моей собственной картины: «Умные парни покупают на свои иномарки, а ты хочешь играть в игрушки на чужие». С Тарковским началась история «лузера по жизни», и я знаю, что таких «лузеров» было много: посмотрев «Зеркало», неимоверное количество молодых людей средних способностей кинулось в «творчество», не создав на самом деле ничего, но потерявших себя в полном аутизме и отдавших в начале 90-х страну в руки ее отнюдь не мечтательных врагов.


Если мы любим Россию, ей надо было служить такой, какой она была, и тогда она сама собою стала бы иной, но сознание наше было раскрошено, раздроблено, размыто. Речь действительно шла о разложении сознания.

Стремился ли к этому сам Андрей Арсеньевич Тарковский? Конечно, нет. В те времена он постоянно подчеркивал, что русский художник может работать только в России, что уехать из нее – это навсегда потерять себя. В этом он даже тогда расходился с либеральной интеллигенцией, которая боролась за него с отчаянной яростью, используя как его конфликты с властью, так и многочисленных жен и пассий мастера. Вплоть до принятого – опять-таки под влиянием жены – решения о невозвращении, Тарковский всегда отмежевывался от политического диссидентства, хотя западные радиоголоса упоминали его фамилию в одном ряду с Сахаровым и Солженицыным. Складывалась парадоксальная ситуация – «диссидентское» имя Тарковского зарабатывало на его фильмах для СССР валюту, а внутри страны оно было если не запрещено, то сомнительно. Впрочем, именно поэтому он был, что бы сейчас ни говорили, одним из самых влиятельных людей искусства в стране и в известном смысле монополистом на то, что принято называть авторским кино. Сам же он, по большому счету, не был ни советским, ни антисоветским.

Но каким же? Можно ли по гамбургскому счету назвать его истинным русским художником? Или все же были правы партийные чиновники, усматривавшие в его творчестве некую «тайную примесь» (вспомним, что в те времена чисто русский, криптоантикоммунистический и криптомонархический ГлавПУР Вооруженных сил вообще требовал «посадить автора «Андрея Рублева»? Никогда не считала Тарковского своим и «русская партия» внутри творческих союзов (писателей и кинематографистов), и «русская партия» среди диссидентов (Осипов, Бородин, Шафаревич).

Совершенно очевидно, что Андрей Арсеньевич Тарковский, как и его отец Арсений Александрович Тарковский, не принадлежали к той глубинно почвенной, «нутряной» русской культуре, представителями которой в послереволюционную эпоху ХХ в. можно назвать о. Павла Флоренского, А. Лосева, М. Пришвина, Леонида Леонова, писателей-«деревенщиков», а из «недеревенщиков» только сегодня открывающегося и открываемого Владимира Микушевича. Попытки Николая Бурляева привязать обоих Тарковских к «почвенной» культуре вполне объяснимы с учетом их личных отношений, но, в сущности, несколько натужны. Автор этих строк говорит об этом при всем том, что сам очень любит и ценит стихи Арсения Тарковского, считая его, пожалуй, лучшим из советских поэтов. Разумеется, ни намека на сионизм и русофобию в фильмах Андрея Тарковского нет. На самом деле наоборот. Тем не менее, в них очевидно присутствует некая загадка.

Здесь нам придется кратко коснуться родословной Тарковских. Род этот действительно аристократический и гораздо более древний, чем преизобилующие сегодня «потомки российского дворянства», «жадною толпой стоящие» у гипотетического трона Кирилловичей. Однако о происхождении его имеются две взаимоисключающие версии (что в таких случаях всегда содержит намек на нечто третье). Согласно первой, Тарковские – потомки древних дагестанских царей (Тарковских шамхалов), ведших свой род от шумерских «Ануннаки» и вавилонских жрецов, а затем перешедших в иудаизм и разгромленных русами князя Святослава. Обосновавшаяся в Тарках ветвь каганов перешла в ислам, но не исповедовала ли хазарская знать нечто предшествовавшее «авраамическим религиям» как таковым? Интересно, что намеки на древнюю манифестационистскую традицию (via Veneris) мы находим в стихах Арсения Тарковского – «зеленый луч звезды», «начертаны звездные скинии на Северном полюсе мира», «ты волк, я волхв, мы где-то рядом в текучем словаре земли», однозначно тантрические «Первые свидания», совершенно не понимаемые современной читающей публикой, воспринимающей их как любовную лирику (в стихотворении к тому же упоминается алхимическая – «меркуриальная» – «стоявшая меж нами, как на страже, слоистая и твердая вода») и т.д. Все это и лежит в основе предшествовавшего креационизму Ars Regia, затем спрятанного в недрах иудаизма в виде каббалы, в недрах ислама – в виде суфизма и в недрах католицизма – в виде герметизма и алхимии.

О том, что в роду Тарковских была вообще известна «легенда о царском роде», свидетельствует самый загадочный эпизод в фильме «Андрей Рублев» – так называемая Зимняя Голгофа, где распинаемый на кресте русский князь являет образ Христа, а простершаяся у его ног княгиня – Марии Магдалины – тема тревожная, опасная, на грани ереси, к тому же сегодня донельзя омерзительно искаженная англо-американскими масонскими подельниками (в дополнение к этому «искушению» можно добавить постоянно появляющийся в фильмах Андрея Тарковского портрет Леонардо да Винчи – за десятилетия до раздуваемой на него известными кругами моды).

Так или иначе, Тарковские шамхалы в XVIII в. получили княжеское достоинство – наряду с Чингизидами и Гедиминовичами, затем перешли в Православие. Именно от этих Тарковских, во всяком случае, по словам самого Андрея Арсеньевича, и идет род. Подтверждением этой версии является достоверный факт того, что когда в конце 30-х гг. Арсений Тарковский приехал в Дагестан как переводчик и был представлен тамошнему руководству и обществу, они упали перед ним на колени как перед своим царем, после чего Сталин не только не тронул поэта, но еще ему был поручен перевод юношеских стихов вождя (вскоре, однако, «проект» был свернут).

Но в самой семье Тарковских есть люди, которые эту версию отрицают. В своих воспоминаниях сестра Андрея Тарковского Марина Арсеньевна утверждает, что род – польского шляхетского происхождения, в начале XIX в. перешел в Православие и получил российское дворянство. Но ведь хорошо известно, что польская шляхта обычно получала российское дворянство автоматически, и никаких грамот не требовалось, что ставит и эту версию под сомнение. Так или иначе, дед режиссера Александр Карлович (а имени Карл в православных святцах нет) считал себя православным и русским и, хотя был народовольцем, женился на А.Д. Рачковской, близкой родственнице знаменитого начальника Охранного отделения (Рачковские соединяли в себе кровь Рюриковичей и венгерских князей Ракоци). В свою очередь, матерью Андрея Арсеньевича Тарковского была Мария Ивановна Вишнякова, происходившая из семьи Дубасовых, давших последнего перед революцией московского градоначальника. При всем том странно, что род Тарковских не подвергся преследованиям в 20-е гг., – впрочем, это могло быть связано просто с «народовольческой» линией.

Странно и то, что Тарковские вызывали острое неприятие и у «русской партии» внутри советских структур: их поддерживали как раз представители «другого подъезда» Старой площади. Возможно, это было связано с дружбой Арсения Александровича с окружением Семена Липкина, имевшей вполне «идейные» основания: называвший своим учителем «любителя Священныя Библии» Григория Саввича Сковороду, Арсений Тарковский, в отличие от гностика XVIII в., понимал ее не анагогически (иносказательно), а совершенно буквально, вслед за Ахматовой, Цветаевой, Шостаковичем и другими русскими интеллигентами веря в историческое превосходство «избранного народа» (об этом недавно именно в связи с Арсением Тарковским и Ахматовой очень точно написал Константин Крылов). Отсюда в конечном счете и «сионистский навет» на Андрея Арсеньевича, хотя сам он, в частности, по словам дружившего с ним Юлиана Семенова (сына чекиста Семена Ляндреса), «был антисемитом и считал себя последним потомком русских царей». Так или иначе, судя по дневникам самого Тарковского, он очень интересовался Третьим рейхом, и среди записей его творческих планов стоит очень странная: «Фильм «Кагал». О смерти Мартина Бормана». Да, того самого загадочного «Пакбо», который за день до нападения Германии на СССР 21 июня 1941 г. сказал: «Сегодня небытие одержало победу над бытием».

Если же говорить о хазарских каганах, то они не «часть европейского еврейства», а наоборот, его не имеющие никакого отношения к Израилю предки, часть которых затем породила (к XI в.) и европейскую аристократию, в частности, царствующую в Великобритании Виндзорскую династию. Будучи потомками шумерских «Ануннаки», они связаны с преонтологическим манифестационизмом небытия, а следовательно, «каинитов» (каган, hokon, konung – отсюда), создателей всех искусств, музыки, живописи, поэзии, но никак не с «родом Авраама», отвергавшего «изображения». Это «род змеиный», стремящийся к царствованию, но попираемый демосом (плебсом)-«змееборцем». Недавно мы более подробно останавливались на этом в «Политическом журнале», в статье «Пламень» или «Окаянные дни» и можем отослать к ней читателя). Неприятие Тарковского как советскими верхами, так и «русской партией» внутри них, боровшейся с «сионизмом», но вышедшей из социальных низов и опиравшейся в целом на авраамическую традицию, связано на самом деле именно с этим. В этом и состоит «искушение Тарковским» для русского православного сознания. Тарковский, конечно же, «гибеллин» (если отбросить брошенный им как кость «современному миру» «Солярис» – отсюда у него и мотивы Леонардо да Винчи и Боттичелли), а не «гвельф», то есть не демократ и, в конечном счете, не христианин. И в отличие от стихов отца, по крайней мере на внешнем, публичном их плане, фильмы сына – кроме, кстати, последних двух, снятых за границей, – принципиально не библейские по духу.

Как это ни странно и ни парадоксально, Андрей Тарковский, скорее, «язычник» – не в смысле примитивного современного «новоязычества», но именно в онтологическом – точнее, преонтологическом – смысле. Именно так и надо понимать его «главный» фильм под условным названием «Андрей Рублев». Условным потому, что к преподобному Андрею Рублеву, иконописцу московскому, фильм не имеет никакого отношения. Как, впрочем, и к «язычеству» Тарковского – знаменитая сцена побиения празднующих Купалу исторических язычников: «Грешно же так. Нагими-то бегать. Творить всякое…»

«Андрей Рублев» или, как назвал его сам мастер, «Страсти по Андрею», конечно же, фильм не антирусский, и аргументы «русской партии внутри КПСС» против него – дескать, русские люди друг другу глаз не выкалывали (да вспомним хотя бы великого князя Василия Темного), или, дескать, почему в России все время дождь (и это говорилось вполне всерьез). Но фильм, безусловно, антисоветский. В том смысле, что рассказывает о судьбе художника в советскую эпоху, о судьбе самого Андрея Арсеньевича Тарковского, причем в основе его – идеи работы Николая Бердяева «Смысл творчества» с жестким противопоставлением свободы художника любому государству. Творчество разрывает ткани мира, творит его заново, причем вопреки мирским властям – идея в сущности своей на самом деле «каинитская», «мелюзинитская», к тому же преломленная русским интеллигентским сознанием. Причем у Тарковского особенно это ясно в эпизодах «Скоморох» (актер Ролан Быков) и «Колокол» (актер Николай Бурляев). Сам же Андрей Рублев (Анатолий Солоницын) – это кто угодно – булгаковский Мастер, пастернаковский доктор Живаго – но никак не преподобный инок, по образу икон которого Стоглавый Собор повелел учинять все храмовые изображения. Святых вообще нельзя играть, как нельзя играть Христа и Богородицу, как нельзя писать о них не житийные тексты вне житийных правил. Как на самом деле нельзя писать живописные иконы с прямой перспективой. Для жития, как и для иконы, существует только канон. Когда Тарковский должен был сделать героем «Ностальгии» композитора Бортнянского – в конце концов, он от этой идеи отказался и лишь упоминал о поисках главным героем биографии некоего «композитора Сосновского», – он ничего не нарушал. В «Андрее Рублеве» нарушены правила Стоглавого Собора (удивительно, что это «просмотрел» консультант старообрядец Савелий Ямщиков), нарушено постановление Священного Синода начала ХХ в. о запрете актерам играть Христа, Божью Матерь и святых. Но «нарушил» можно говорить только о православном художнике, каковым Андрей Арсеньевич в общем-то не был. Язычество фильма прежде всего в том, что герой его черпает силы не в посте и молитве (см. в Стоглаве об иконописцах), а в природе – он, по сути, уравнивает Творца и тварный мир.

Это не хорошо и не плохо. Это онтологическая установка, причем в «Андрее Рублеве» Тарковский не доходит до преонтологизма «вечного возвращения» и «недвойственности» (адвайта), а пребывает в пантеизме. Но пост и молитву невозможно изобразить на экране! Хуже другое. Смешение пантеизма с некоей, быть может, и особенно не осознаваемой «пастернаковщиной» (у героя), что было данью хрущевской «оттепели» и 60-м, от которых тогдашнего еще молодого режиссера было все-таки не оторвать; но именно такая дань и давала многим основания «подозревать».

«Зеркало» еще более «языческий» (в смысле некреационистский) фильм, весь пронизанный «кругами мироздания» (древнеарийская rta, древнерусская рота, клятву которой царские Судебники XV–XVI вв. приравнивали к уголовному преступлению). Времени – основной категории августиновской философии – в «Зеркале» вообще нет: все происходит во едино мгновение вечности, эонически. Даже стихи Арсения Тарковского в фильме выбраны самые «небиблейские» – опять-таки тантрические «Первые свидания», принципиально «антилинейные во времени» «Жизнь, жизнь…», сугубо гностическая «Эвридика». Да и сама Мать-Жена (Маргарита Терехова) удивительно напоминает Змеедеву. Это было невыносимо для отвергших Православие как идеологию, но сохранивших основы «христианской морали» «детей ленинского призыва», прошедших путь от «рабочих от станка» до членов Политбюро (как шутили злые языки, «от спермы до маршала»).

Именно в этом причина столь резкой враждебности советской действительности и режиссера Андрея Тарковского. Это не противостояние закона и благодати Митрополита Илариона (преп. Никона Киево-Печерского), а закона и предзаконного «циклического всеединства», где, как любил говорить чилийский (готско-испанский) метафизик Мигель Серрано, «действует любой закон или нет закона вообще». Но сегодня мы находимся в пределах экклезиологического цикла, «цикла закона» (креационизм – тяжкое бремя для падшего человечества, которое и человечеством-то назвать уже нельзя), и за пределы закона выйти может быть дано лишь «претерпевшему до конца» закон. Хотя цикл этот стремительно замыкается, и уже «небеса сворачиваются».

Замечательно, что действительно христианские мотивы – причем, скорее, в западно-христианском ключе (в «Ностальгии» впервые появляется линейное время, и в этом смысле она – антипод «Зеркала») – можно обнаружить у Тарковского после того, как он, отрекшись от былого себя, решается «переменить отечество» (в этом винят его жену Ларису Павловну, но разве дело в жене…). Заметим, что по сравнению со снятым на родине оба последних фильма, хотя и прекрасно, «по-тарковски» сделаны, по мысли значительно слабее. Как ни странно, они идеологичны. Было похоже, что Андрей Арсеньевич, особенно в Риме, начинает тяготеть к католицизму. Не сыграл ли тут странную роль некто Шарль де Брандт, в последние дни бывший самым близким к нему человеком, и человеком тоже очень загадочным? Судя по фамилии, лотарингским аристократом. Лотарингия – вотчина древнейших франкских правителей. Не узнал ли от него Андрей Арсеньевич что-то очень важное о себе и своем роде, что-то такое, что, узнав, умирают? Во всяком случае у изголовья умирающего Тарковского сидел именно Шарль де Брандт.


И все же, почему Тарковский действительно был «хуже Сахарова»? Почему «разлагал сознание»? Почему так не принимали его, вовсе не стремившегося к «разрушению системы», те, кто правил СССР, да и просто «рядовые советские люди», то есть исторические русские? Почему столбовой российский дворянин казался сионистом (чего никогда никто не мог сказать, как бы к нему ни относиться, о том же Никите Михалкове)? Разве что вспомнить Цветаеву: «В сем христианнейшем из миров поэты – жиды». На рациональном уровне этого не объяснить. Но помнить надо следующее. Советское государство сохраняло катехоническую природу Третьего Рима – что было явлено иконой Пресвятой Богородицы Державной 2 марта 1917 г. – и всякое противодействие ему какого-либо иного творчества, кроме «Морального кодекса строителя коммунизма» и вопреки ему, наложенному тяжкой епитимьей на попустивший цареубийство народ, оказывалось преступной работой на мировые силы «без лиц и спин», а за ними и на тех, к каковым неприменимо даже такое определение. В этом смысле можно действительно сказать, что фильмы Тарковского убивали волю. Они были субверсивны. Впрочем, еще больше убивала волю разлагавшаяся номенклатура, обличавшая Запад ради того, чтобы туда ездить и там «отовариваться» – в том числе и путем продажи там фильмов того же Тарковского, – и исподволь уже давно, со времен Хрущева, готовившая конвертацию власти в собственность. За редким исключением тех, кто «успел умереть». Стоит ли винить Андрея Арсеньевича Тарковского в том, в чем повинны все?

«Если бы я знал, что из всего этого получится, я никогда бы не написал ни одной строчки», – сказал незадолго до смерти Владимир Максимов, убежденный антикоммунист, бывший главный редактор «Континента», один из немногих русских среди всей «третьей эмиграции». С Максимовым Тарковский, живя за пределами России, дружил. Доживи Андрей Арсеньевич до смутного времени, хватило бы у него мужества так же сказать о своих фильмах? Не знаю. Совершенно точно, что умер он в измерениях своей жизни очень вовремя. Его очень трудно представить поющим хвалу рынку и демократии, но еще труднее – снимающим расстрел Дома Советов и «нищих на мосту зимой». А «Кагал» он все равно бы не снял. Нигде и никогда.

«Искушение Тарковским» заключается еще и в том, что православные (кроме, пожалуй, Николая Бурляева) считают его иудеем, тогда как на самом деле он был «эллином».

http://www.politjournal.ru/index.php?action=Articles&dirid=67&tek=7831&issue=211

Елисеев о Февральской революции

2 (15) марта 1917 года русский царь Николай II отрёкся от престола, что привело к крушению монархии в России. Таков был итог революционных волнений февраля 1917 года.


От хлебного бунта — к вооружённому восстанию

А началось всё с того, что в Петрограде случились перебои с поставками хлеба, вызванные снежными заносами на железнодорожных путях. Хотя есть мнение, что срыв графика был делом рук одного из руководителей Министерства путей сообщения Юрия Ломоносова. Кстати, именно он (вместе с инженером-путейцем Александром Бубликовым) приложил усилия к тому, чтобы 28 февраля остановить царский поезд, следующий из Ставки в Царское Село.

Никакого голода в результате перебоев не наступило, да и нехватка была незначительной. Однако население столицы привыкло к регулярному снабжению, и в городе начались выступления, вначале не носившие какого-либо чётко выраженного политического характера. Далее же всё покатилось как снежный ком: столицу охватили демонстрации и стачки, вспыхнули уличные столкновения с полицией и войсками. Обе стороны стали применять оружие. Наконец, 27 февраля в столице началось вооружённое восстание. Против властей поднялись войска — восстала учебная команда запасного батальона Волынского полка. Её примеру последовали другие части, и уже вечером на стороне восставших оказалось 67 тыс. солдат Петроградского гарнизона.

Февральскую революцию принято считать почти бескровной. Это совершенно противоречит действительности. Даже по официальным данным, в уличных боях погибло 1382 человека. Тогда организовали самый настоящий массовый террор в отношении чинов полиции, жандармов и строевых офицеров. Так, восставшие жестоко избили начальника Петербургского жандармского управления 70-летнего генерала Ивана Волкова, а потом выволокли его из здания управления и застрелили. В ночь с 27-го на 28-го был отдан зловещий приказ арестовать «всю полицию». Аресты сопровождались массовыми убийствами, в ходе которых уничтожили половину состава петроградской полиции. Писатель Михаил Пришвин писал тогда в своём дневнике: «Две женщины идут с кочергами, на кочергах свинцовые шары — добивать приставов».

А вот что вспоминал барон Николай Врангель: «Во дворе нашего дома жил околоточный; его дома толпа не нашла, только жену; ее убили, да, кстати, и двух ее ребят. Меньшего грудного — ударом каблука в темя». Полицейских и жандармов расстреливали, забивали до смерти прикладами, закалывали штыками, выкалывали им глаза, кололи штыками, расстреливали, привязывали к автомобилям и разрывали на части, топили в реке Неве, сбрасывали с крыш петроградских домов.

«Прятавшихся по подвалам и чердакам буквально раздирали на части: некоторых распинали у стен, некоторых разрывали на две части, привязав за ноги к двум автомобилям, некоторых изрубали шашками, — вспоминает начальник Петроградского охранного отделения генерал Константин Глобачёв. — Были случаи, что арестованных чинов полиции и жандармов не доводили до места заключения, а расстреливали на набережной Невы, а затем вываливали трупы в проруби. Одного, например, пристава привязали верёвками к кушетке и вместе с нею живьём подожгли. Пристава Новодеревенского участка, только что перенёсшего операцию удаления аппендицита, вытащили с постели и выбросили на улицу, где он сейчас же и умер» («Правда о русской революции»).

Правительство собралось на последнее своё совещание и расписалось в собственном бессилии. Стали создаваться новые органы власти — Временный комитет Государственной думы и Исполнительный комитет Петроградского совета рабочих депутатов. Посылка карательной экспедиции во главе с генералом Николаем Ивановым ни к чему не привела и закончилась отзывом. Встал вопрос об отречении царя, на котором настаивало армейское руководство. С ним были солидарны и великие князья. В условиях почти полной изоляции царь отрёкся от престола — за себя и за своего сына. В день отречения он охарактеризовал происходящее в своём дневнике следующими словами: «Кругом измена, трусость и обман».


«Заговор» кооператоров


Действительно, царю изменили практически все. К 1917 году он потерял все опоры в обществе. Против монарха и его правительства выступали левые и либеральные силы, причём ими использовались не просто политические структуры. Оппозиция сумела заручиться поддержкой массовых общественных движений, имевших экономическую направленность. И в этом отношении весьма показателен пример кооперативного движения, которое объединяло около половины самодеятельного населения России. Историк Алексей Лубков пишет: «Кооперация представляла широкое поле деятельности для налаживания межфракционных и межпартийных контактов для всех противников самодержавного режима. Так, известный общественный деятель член кадетского ЦК князь Д.И. Шаховской, являвшийся председателем общества потребителей «Кооперация» (к 1917 г. — самый крупный кооператив Европы), был постоянным инициатором всевозможных межпартийных объединений и действовал в этом направлении весьма активно. К сотрудничеству в обществе ему удалось привлечь представителей различных партий. Его заместителями по правлению являлись эсер А.В. Меркулов и большевик И.И. Скворцов-Степанов. Среди уполномоченных и членов совета общества заметную роль играли меньшевики В.О. и С.О. Цедербаум — братья, Ю. Мартова, П.Н. Колокольников, П.П. Маслов, A.M. Никитин, видный историк кадет А.А. Кизиветтер, а также Е.Д. Кускова и С.Н. Прокопович» («Война, революция, кооперация»).


И это при том, что царское правительство приняло ряд важных мер в поддержку кооперативных предприятий, артелей. Так, оно ограничивало деятельность спекулянтов-скупщиков, выделяло солидные средства на развитие коллективных предприятий и передавало им готовые производства. Однако верхушка кооперации всё же сумела взять верх. Этому немало способствовало то, что в царской России так и не приняли закон о кооперации. А ведь его уже одобрила Государственная дума 24 марта 1916 года. Далее его внесли на рассмотрение Государственного совета, где он подвергся существенной переработке. Из него исключили кредитную кооперацию, страховые и смешанные, трудовые и биржевые товарищества. Кооперативы предполагалось регистрировать не через суды, а в местных комитетах по делам общественного присутствия. Объединяться в союзы разрешалось только однотипным кооперативам, да и то в пределах одной губернии. Однако даже и после этого дело нещадно тормозилось, и закон приняли лишь после февральского переворота.


Фактор сектантов


К революционному движению примкнул и сектантский андеграунд. Один из видных большевиков Владимир Бонч-Бруевич вспоминает про взаимодействие с казаками из секты «Новый Израиль» во время февральских событий. Сам он тщательнейшим образом изучил сектантское движение и предложил большевикам всячески взаимодействовать с ним в деле борьбы против самодержавия. В 1904 году он даже издавал социал-демократический журнал «Рассвет», предназначенный специально для сектантов.

Во время февральских волнений Бонч-Бруевич принял делегацию казаков-сектантов из полка, стоящего в Петрограде. Они хотели поговорить с ним о «вероисповедных» вопросах. Начали же стороны с ритуальных объятий, которые были тайным условным знаком у адептов секты «Новый Израиль». После этого казаки спросили, как поступать в случае, если их пошлют на подавление петроградского восстания. Бонч-Бруевич настоятельно рекомендовал воздерживаться от стрельбы любой ценой, и его совет приняли. «Сдержанные намеки Бонч-Бруевича объясняют, как устанавливались тайные контакты между революционерами-интеллигентами и дезориентированными казаками, покинувшими свои поля и села, чтобы идти на войну, и попавшими в суматоху революции в великом Вавилоне севера, — пишет историк Георгий Катков. — Зная, каким искушенным интриганом, каким хватким политическим манипулятором был Бонч-Бруевич, можно заключить, что его контакты с казаками были не такими уж случайными, как он говорит, что именно от него шла смутительная пропаганда, объектом которой зимой 1916–1917 года несомненно стали в Петрограде казаки» («Февральская революция»).


Монархическая фронда


Власть имела широкий фронт противников, но не могла опереться на такой же фронт сторонников. У монархии отсутствовала какая-либо надёжная опора среди монархистов. Если во время первой русской революции 1905–1907 годов они сумели создать мощные политические структуры, то накануне Февраля монархическое движение представляло собой жалкое зрелище. Некогда грозная «Чёрная сотня» пережила множество расколов — по политическим и личным мотивам. Внутри монархического лагеря выделилось «левое» (точнее, либеральное) крыло в лице деятелей умеренного Всероссийского национального союза (Василий Шульгин, Пётр Демченко, Анатолий Савенко).


В 1915 году они образовали в Думе фракцию «прогрессивных националистов», которая примкнула к оппозиционному Прогрессивному блоку. Националисты-прогрессисты были настроены весьма радикально, причём настрой этот возник ещё до войны. Так, в 1913 году Савенко писал в письме к супруге: «Отныне я революции не боюсь, она, даже она, гораздо патриотичнее, чем наше гнусное правительство, чем вся эта паршивая бюрократия, совершенно равнодушная к России».

Неприятный сюрприз преподнесла царю корпоративная организация «Постоянный совет объединённых дворянских обществ», долгое время стоявшая на весьма консервативных позициях и считавшаяся важнейшей опорой трона. Неслучайно на роспуск Думы в сентябре 1915 года монарх решился только после того, как заручился поддержкой Постоянного совета. Однако накануне Февраля «объединённые дворяне» тоже занялись фрондой. Так, на своём последнем XII съезде они приняли резолюцию, осуждающую «тёмные силы» (имелись в виду Григорий Распутин и лица, связанные с ним).

Самого Распутина убили в результате заговора, одним из участников которого стал убеждённый монархист Владимир Пуришкевич, руководитель черносотенного Русского народного союза имени Михаила Архангела. Незадолго до убийства он вышел из фракции правых и выступил в Думе с весьма критической речью, в которой обличались всё те же «тёмные силы».


Разочарованные монархисты


Многие видные монархисты сохраняли лояльность к власти, но оказались разочарованы и деморализованы. На эти настроения обращает внимание Александр Репников в своей монографии «Консервативные концепции переустройства России». В большом унынии пребывал выдающийся теоретик монархизма, редактор консервативной газеты «Московские ведомости» Лев Тихомиров. Уже в конце революционных событий, 2 марта, он написал в своём дневнике: «Действительно, — ужасная была власть… И то удивительно, что так долго терпели. Я приходил к полному разочарованию в России».

А вот какие мысли поверял весной 1917 года своему дневнику ведущий публицист правой газеты «Новое время» Михаил Меньшиков: «Трагедия монархии состояла в том, что, отобрав у народа его волю, его душу, — монархия сама не могла обнаружить ни воли, ни души, сколько-нибудь соответствующей огромной и стихийной жизни… Великий народ обречён был на медленное вырождение, подобно азиатским соседям, от атрофии своих высших духовных сил — сознания и воли».

Конечно, фрондировали и разочаровывались далеко не все. Предпринимались многочисленные попытки активизировать деятельность монархических организаций и преодолеть их раскол. В ноябре 1915 года прошли сразу два монархических совещания — в Петрограде и Нижнем Новгороде. В конце концов удалось сформировать Совет монархических съездов, в который вошли два антагониста, лидеры двух враждующих Союзов русского народа — Александр Дубровин и Николай Марков. Однако очень скоро совет прекратил свою деятельность, а намечавшийся единый монархический съезд так и не состоялся. Любопытно, что председатель совета Сергей Левашов вёл активную деятельность даже в самые последние дни империи. Так, 15 февраля 1917 года он ратовал в Думе за решительные меры по борьбе с дороговизной и назначение общероссийского уполномоченного по снабжению.


Бюрократический саботаж


Стремительно сокращалась поддержка в армии. И здесь весьма странные вещи происходили вокруг императорской гвардии, которую относили к мощной опоре трона — в противовес «демократическому» Генштабу. Полковник гвардии, активный участник монархического движения (позже эмигрант) Фёдор Винберг писал по этому поводу:

«…Гвардию считали одним из серьезнейших препятствий для осуществления подготовлявшейся революции: всем были известны ее испытанные верноподданнические чувства и крепкие полковые традиции… Принимались все меры для парализования этой силы, и в этих видах, в течение трех лет, Гвардию выставляли вперед на почетную, но обоюдоострую обязанность постоянного участия во всех боевых действиях… В самом начале войны совершена была ошибка, когда всю Гвардию отправили в поход, не оставив половины каждого полка для охраны столицы… Я не боюсь впасть в ошибку или крайность, утверждая, что где-то, кем-то определенно проводился тайный замысел возможно скорее изжить, испепелить настоящий, опасный состав старой Русской гвардии» («Крёстный путь»).

Между тем сама гвардия существовала и могла бы сыграть важную роль в событиях Февраля. Более того, соответствующий приказ был отдан царём, который велел убрать из Петрограда ненадёжные части, заменив их гвардейскими частями с фронта. Однако ни исполняющий обязанности начальника Генштаба Василий Гурко, ни петроградский градоначальник генерал Александр Балк, ни командующий столичного округа генерал Сергей Хабалов повеление не выполнили. Они сослались на то, что в казармах нет свободных мест, запасные же батальоны вывести некуда. По сути, речь шла о саботаже, который граничил с изменой.


Самоубийственная цензура


При этом высшая военно-политическая бюрократия проявляла большую осторожность там, где это было не нужно и даже вредно. На один уровень с саботажем можно поставить информационный голод, организованный «сверху». Об этом пишет один из виднейших теоретиков монархической эмиграции, очевидец февральских событий Иван Солоневич:

«…К зиме 1916 года и тем более к весне 1917-го русская армия была наконец вооружена до зубов. И об этом нельзя было писать. Нельзя было сказать и стране, и армии, и петроградским «бородачам», что теперь уж русский артиллерист имеет достаточное количество артиллерии и что он уж не подведет, что это есть все-таки лучший артиллерист в мире и что за ним где-то лежат «миллионы снарядов». В цензуре сидели, конечно, гениальнейшие генералы старого времени, — и они предполагали, что обо всем этом немецкая разведка, которая пронизывала весь Петроград, не имела никакого представления. Как документально выяснилось впоследствии, немецкая разведка имела не только общее представление, но и точные цифры. А вот ни страна, ни армия, ни «бородачи» ничего этого не знали. Предыдущая же «ура-патриотическая» пропаганда подорвала всякое доверие и к тем намекам, которые все-таки просачивались в печати. Словом, сидели набитые, как сельди в бочке, «бородачи», и среди них вели пропаганду и «великосветские салоны», и Пуришкевичи, и Керенские, и большевики, и, конечно, через большевиков, немцы. И никакого противодействия этой пропаганде не было» («Великая фальшивка Февраля»).

Сам Солоневич предложил весьма оригинальную трактовку Февраля, считая «основной нитью событий: борьбу против Монарха и справа и слева, борьбу, которая велась и революцией и реакцией». Цареборчество и цареубийство рассматривались им как нечто, присущее всему «Петербургскому периоду»». «Все цареубийства, кроме цареубийства 1 марта 1881 года, были организованы знатью, — отмечал Солоневич. — И даже убийство Царя-Освободителя находится под некоторым вопросом: в самом деле, почему не смогли охранить? Может быть, не очень хотели? Жалкая кучка изуверов организует семь покушений, и весь аппарат Империи никак не может с этой кучкой справиться. Особенно трагическая черточка всего этого заговора заключается в том, что и часть Династии приняла в нем активное участие. Династия — чем дальше от престола, тем больше сливалась с земельной аристократией, с ее политическими и социальными интересами. В начале января 1917 года повелением Государя Императора четыре Великих Князя были высланы из Петербурга… конечно, у Государя Императора были для этого достаточные основания, при Его антипатии ко всякого рода крутым мерам».


«Незамеченный» Керенский


Наряду с армейской бюрократией свой вклад в революцию внесла и бюрократия «охранная». Так, весьма странная история произошла с завзятым оппозиционером, эсером, лидером думской фракции трудовиков Александром Керенским. Он возглавлял сугубо политизированную ложу «Великий восток народов России», которая, как отмечают исследователи, была лишена хоть каких-то намёков на масонскую мистику. Её единственной целью являлось объединение оппозиционных политиков в борьбе с самодержавием. В организацию входили такие известные политики, как меньшевик Николай Чхеидзе, левый кадет Николай Некрасов, и другие. Политическая полиция, безусловно, знала о существовании ВВНР. Однако он по каким-то странным обстоятельствам находился вне сферы видимости российских спецслужб. Сам Александр Фёдорович писал об этом: «Изучая в Гуверовском институте циркуляры Департамента полиции, я не обнаружил в них никаких данных о существовании нашего общества, даже в тех двух циркулярах, которые касаются меня лично» («Россия на историческом повороте»).

Слабо верится, что российская охранка со всем её мощным сыском просто-напросто «проглядела» такую организацию. Как представляется, её просто не хотели трогать. (Показательно, что сам Керенский после Февраля занял весьма благоприятное положение. Он стал одновременно министром Временного правительства и одним из руководителей советов.)


Кадетский клуб на полицейские деньги


Странные игры вела охранка с партией кадетов. Её агент князь Давид Бебутов долгое время сотрудничал с кадетами, оказывая им разные услуги, в основном финансовые. Так, весной 1906 года он дал на организацию Кадетского клуба 10 тыс. рублей. Член ЦК Конституционно-демократической партии Ариадна Тыркова-Вильямс писала (уже в эмиграции):

«Двенадцать лет, весь период существования кадетской партии, он вертелся среди нас, и нам не приходило в голову усомниться в искренности гостеприимства, которое нам оказывалось, мы встречались в Кадетском клубе, созданном на деньги тайной полиции» («На путях к свободе»).

Возникает вопрос: а зачем нужно было тайной полиции так сильно помогать оппозиционной кадетской партии? И почему кадеты целых двенадцать лет не могли понять, что же, собственно, происходит? Сама Тыркова-Вильямс предполагает, касаясь Бебутова: «Должно быть, он принимал нас за идиотов. О, как он был прав!». Однако как-то не верится в идиотизм столь прожжённых политиканов, как кадеты. Тем более что сам Бебутов практически не маскировался: «Я припоминаю еще один провокационный трюк Бебутова, гораздо более опасный. Он опубликовал за рубежом на русском языке большой иллюстрированный сборник статей под названием «Последний самодержец», в котором Николай II осмеивался, подвергался диффамации и клевете. Бебутов гордился своей причастностью к этой публикации. Мы спрашивали с наивным изумлением, как он умудрился тайно провезти такую увесистую громоздкую книгу и в таком большом количестве экземпляров. Вместо ответа он снова коварно подмигивал».


Избирательная активность


Между тем когда это ей требовалось, полиция действовала решительно, быстро и энергично. Так, она оперативно разгромила Русское бюро ЦК большевиков, созданное в 1912 году. Сильные позиции в нём занял Иосиф Сталин и близкие к нему «бакинцы» (участники подпольного движения в Баку). Они жёстко критиковали социал-демократическую эмиграцию за оторванность от России и русской действительности. Сформировали бюро в апреле 1912 года на Пражской конференции. А ответом явилась Венская конференция, одним из организаторов которой выступил Лев Троцкий, тесно связанный с «немецким социалистом» и крупным торговцем, сторонником «стирания национальных границ» Александром Парвусом.

Кстати, именно Парвус сделал Троцкого фактическим лидером Петроградского совета в 1905 году (при формальном руководителе Георгии Хрусталёве-Носаре). В результате троцкистское руководство совета выпустило «Финансовый манифест», в котором содержались призывы подрывать русский рубль, что было явно в интересах мировой плутократии. И вот занятное совпадение: почти сразу же после Пражской конференции всех трёх «бакинцев» схватила полиция. «Получалось, что, громя «бакинцев», российская полиция расчищала дорогу Троцкому и другим лицам, которые были связаны с международными кругами и могли выполнять волю внешнеполитических врагов России, — замечает Юрий Емельянов. — Однако если это так, то это был не единственный случай, вызывающий недоумение.


Трудно понять, каким образом, имея своих агентов в Боевой организации партии социалистов-революционеров… полиция мирилась с убийствами великих князей и министров, осуществляемыми боевиками эсеров… Непонятно, почему российская полиция легко пропустила в империю… Парвуса и позволила ему открывать оппозиционные правительству газеты, в то время как русским социал-демократам приходилось тайно пересекать границу и жить на родине нелегально. Неясно, почему полиция не могла в течение двух месяцев 1905 года догадаться, что один из лидеров Петербургского Совета Яновский — это разыскиваемый беглый ссыльный Бронштейн, но в считаные дни 1912 года после Пражской конференции сумела разыскать и арестовать всех «бакинцев»… Создается впечатление, что деятельность российской полиции далеко не всегда отвечала интересам самодержавного строя, но зато порой совпадала с целями влиятельных зарубежных сил, стремившихся упрочить свое положение в России, даже ценой ее политической дестабилизации» («Сталин. Путь к власти»).

Тут стоит отметить, что во время февральских волнений едва ли не самой активной являлась весьма небольшая «Межрайонная организация объединённых социал-демократов» («Межрайонный комитет»), с которой Парвус сотрудничал теснее, чем со всеми другими социал-демократами. В неё входили сторонники Троцкого, некоторые меньшевики и большевики. «Межрайонка» возникла в ноябре 1913 года и ставила своей задачей создание «единой рабочей партии». В организации состояло всего несколько сот членов, хотя активность её была довольно-таки впечатляющей. Григорий Катков замечает: «Кажется, однако, что в феврале 1917 года ни одна революционная группировка не приложила столько усилий, чтобы убедить рабочие массы выйти на улицу, как Межрайонка». Именно «межрайонцы» выпустили в массовом порядке листовки с лозунгами: «Долой самодержавие», «Да здравствует революция», «Да здравствует революционное правительство», «Долой войну» («Февральская революция»).

Да, тогдашняя полиция играла в весьма странные игры. Тут можно также привести в пример заместителя министра внутренних дел, командующего отдельным корпусом жандармов Владимира Джунковского. При нём упразднили районные охранные отделения во всех городах (кроме Москвы, Санкт-Петербурга и Варшавы). К тому же он запретил институт секретных сотрудников в армии и на флоте, ликвидировав агентуру среди учащихся учебных заведений.

В августе 1915 года Джунковский знал о сговоре Прогрессивного блока и руководства Ставки Верховного главнокомандующего с целью добиться создания «ответственного» (перед Думой) министерства, однако ничего не сообщил царю об этом. Вместо того он пытался оказать давление на монарха с целью удалить Распутина. За это Джунковский и поплатился: его уволили с должности и отправили на фронт.

Странные и беспринципные игры лишь расшатывали империю. Вообще же разнообразные элиты и структуры, как оппозиционные, так и правительственные, оказались связаны множеством нитей с иностранными державами и различными транснациональными объединениями. «Внешние силы» делали ставку на либералов и либеральных социалистов. От них ожидали создания в России слабой, полуколониальной «демократии», предельно зависимой от Запада. Для этого пытались использовать и левых радикалов. Но в среде последних нашлась сила, которая опрокинула все расчёты международных стратегов.

http://историк.рф/special_posts/кругом-измена/